Нет ничего чужероднее для верного понимания творчества Велимира Хлебникова, чем концепция лирического героя. Как Юрий Тынянов не мог не констатировать наличие такого героя при разговоре о Блоке: «Блок – самая большая лирическая тема Блока». Так и поэзия Хлебникова, кажется, сама изгоняет даже мысль о том, чтобы персонифицировать его как-то иначе, с помощью образных допущений.
Хлебников слишком самодостаточен, слишком зациклен на факт творчества, чтобы подменять себя мифом. Он входит в число тех немногих творцов, которые синонимичны своему творчеству. Он не творил новую, поэтическую, реальность, он был плоть от плоти этой реальности.
Люфт между автором и проекцией автора на художественное произведение практически отсутствует. Известное стихотворение «Числа» из сборника 1913 года «Дохлая луна»:
Я всматриваюсь в вас, о числа,
И вы мне видитесь одетыми в звери, в их шкурах,
Рукой опирающимися на вырванные дубы…
Узнать, что будет Я, когда делимое его – единица.
Сила и обаяние этих стихов именно в том, что «я» автора не отделяется от него самого. Я – это «я» именно Хлебникова, а не чье-то еще. Это не игра в слова, но именно высказанное, глубоко прочувствованное здесь и сейчас откровение.
Если Хлебников пишет «я», то значит – это его личный монолог, это его личное откровение.
Я, оскорбленный за людей, что они такие,
Я, вскормленный лучшими зорями России,
Я, повитый лучшими свистами птиц…
Причем дальше, с мужанием и взрослением поэтического дара, эта интонация самоидентификации превращается в своего рода рефрен, общее место. И если поэзия у всех без исключения – это дневник (С. Есенин не зря уточнял: «Что касается остальных автобиографических сведений, они в моих стихах»), то В. Хлебников с присущим ему максимализмом отбросил все условности лирического героя.
В самых даже сильно вызывающих конструкциях его «я» оказывается, прежде всего, зеркальным отражением автора. Так, он пишет в палиндромической поэме «Разин»: «Я Разин со знаменем Лобачевского…». Поэма самой своей формой может допускать некоторые лексические допущения, но и здесь никакого зазора между «я существующим» и «я произнесенным» нет. Известно, что Хлебников по-настоящему увлекался геометрией Лобачевского и писал позже, что тот «сел в первые ряды кресел думы моей».
При этом ряд поэтических ходов, обычных для поэтического ремесла, Хлебниковым вовсе не используется. В частности, прием раздвоения. У Н. Гумилева об этом есть стихотворение «Любовь»:
Надменный, как юноша, лирик
Вошел, не стучася, в мой дом…
И все говорю о пришедшем
Бесстыдным его языком.
Автор обозначает себя, как объект, который в результате внешнего воздействия стал иным, вплоть до разговора о некоем постороннем человеке, «пришедшем» откуда-то извне. Явственно читается авторская позиция, но автор до последнего пытается не верить, что его «я» – это он сам и есть.
Хлебников в этом отношении однозначнее. Его «я» появляется только, когда звучит именно авторское отношение к происходящему.
«Мое восклицалося имя…»
«Моих друзей летели сонмы…»
«Я не ожидал от вас иного…»
«Слово пою я о том…»
«Я разум одену, как белый ледник…»
«Я провижу за синей водой…»
«Где я скакал, как бешеный мулла…»
«Я Господу ночей готов сказать…»
И прочее, и прочее. В. Хлебников откровенно избегает ситуации, когда бы ему приходилось говорить от чужого лица. Чужд ему и такой провокативный прием перенесения смысла, что продемонстрировал Юкио Мисима в классической пьесе «Мой друг Гитлер», когда понятно, что никакой автор не друг тому, о ком говорит, а это просто такой оборот речи, чтобы было занимательнее.
Хлебников, любя словесную широту и глубину, если нужно было изменить своему «я», становился упрямым и несговорчивым. И этому «я» никогда не изменял. Даже в художественных целях.
Можно возразить, что и у Хлебникова можно отыскать обороты вроде «Я погиб, как гибнут дети». То есть вроде бы, налицо факт обозначения лирического героя, ведь поэт в реальности не погиб. Но если вдуматься, то и здесь Хлебников стопроцентно реален. Он не пишет о своей гибели, он двусмысленно говорит: погиб, как гибнут дети. То есть в том числе можно понять: погиб понарошку. Погиб, но как бы не до конца.
У Хлебникова всегда все слишком серьезно, чтобы быть условным. Даже некие наметки условности он неизменно подавляет, сводя ситуацию к предельно объективному изображению.
Три девушки пытали:
Чи парень я, чи нет?
А голуби летали,
Ведь им не много лет.
И всюду меркнет тень,
Ползет ко мне плетень.
Нет!
Эти стихи 1919-1920 годов выглядят почти образцовыми для понимания хлебниковского отношения к проблематике «я». Во-первых, автор вызывает сомнения у окружающих в части его материальности. Во-вторых, способность вопрошания может обрести лишь тот, кому «много лет», поскольку юные голуби лишены желания вопрошать. И значит, автор по определению старше того мира, который он созерцает. Наконец, в-третьих, автор подчеркивает, что он не «парень», усиливая выбор – Нет! – но одновременно сохраняет и собственную речь, и возможность индивидуального ответа.
Во всяком случае, автор считает нужным ответить. Не промолчать, а именно ответить, и этот шаг сам по себе красноречив.
И более того. «Я» мыслится Хлебниковым, как правило, тесно включенным в некую всеобщую конструкцию. Об этом верно писал Юрий Тынянов: «Каждый мимолетный образ оказывается точным, только не «пересказанным» литературно, а созданным вновь».
Автор всегда оказывается неотъемлемой частью того, о чем пишет. У него нет литературного эха, нет обособленного лирического переживания, а есть объективная картина мира, где всему найдется свое собственное место. Есть тот самый поэтический дневник.
Хотите ли вы
Стать для меня род тетивы
Из ваших кос крученых?
На лук ресниц, в концах печеный,
Меня стрелою нате,
И я умчусь грозы пернатей.
В. Хлебников старался любой творческий конфликт ситуационно переводить в объективные категории, изначально чуждые индивидуальной рефлексии. Вроде бы эпическая картина рисуется, но при этом «я» у него не превращается в «я» некоего человека вообще. «Я» Хлебникова – это именно он сам, Велимир Хлебников. Это его персональный выбор, его позиция, становящаяся для любого другого человека неактуальной.
Причем если поэт выходит за рамки собственно поэтического дневника, то есть не прибегает к форме «я», чтобы закольцевать тот или иной глагол («Чека за 40 верст меня позвала на допрос…», «Через день Чека допрос окончила ненужный, / И я, гонимый ей, в Баку на поезде уехал»), то подобная черта становится лишь более выразительной.
Как в стихах «Я и Россия» 1921 года. «Я» этого стихотворения невозможно проецировать на другого человека. Хлебников, возможно, пробует создать всеобщую эпическую модель действительности, но сама словесная подача и образный ряд неизбежно отсылают читателя исключительно к автору:
А я снял рубаху,
И каждый зеркальный небоскреб моего волоса,
Каждая скважина
Города тела
Вывесила ковры и кумачовые ткани.
Гражданки и граждане
Меня – государства
Тысячеоконных кудрей толпились у окон.
Сам развернутый образ стихотворения противится тому, что отделить его от автора и его авторской речи. Не говоря уже о том, что понимание себя как отдельного государства, вплоть до ощущения каждого волоса – небоскребом есть сугубо хлебниковское понимание.
Это и концепция «самодержавного народа», и признание, что «мой белый божественный мозг / Я отдал, Россия, тебе…». В этом ряду и стихи 1922 года «Я вышел юношей один…» о том, что «вместо Я / Стояло Мы!», когда мотив скорого «ухода» поэта (из земной жизни?) превращается в обратное возвращение государства «Хлебников» к истокам России.
Во всяком случае, к трактовке стихов «Я вышел юношей один…» в таком тотальном прочтении подвигает торжественное окончание текста:
Иди, варяг суровый Нансен,
Неси закон и честь.
Это уже напоминает клятву и какое-то межгосударственное соглашение. Не просто личностное обозначение ситуации голода в Поволжье, но именно договор государств Хлебников и Россия, где Нансен позиционируется как варяг, призываемый арбитром, чтобы закрепить договор поэта с его страной.
Горело Хлебникова поле,
И огненное Я пылало в темноте.
Хлебников ощущает свое «я» как константу окружающего мира, как то условие, которое превращает этот окружающий мир в живое целое. Он писал: «…мне кажется, что прожитые мною дни – мои перья, в которых я буду летать, такой или иной, всю мою жизнь. Я определился. Я закончен».
Но при этом, при жажде определенности и планетарной логики именно логика остается в творчестве Хлебникова тем ускользающим элементом, как ускользает его «я» при всей очевидности личного голоса.
«Я испытывал настоящий голод пространства и на поездах, увешанных людьми, изменившими Войне, прославлявшими Мир, Весну и ее дары, я проехал два раза, туда и обратно, путь Харьков – Киев – Петроград. Зачем? Я сам не знаю».
Хлебников весь в этом противоборстве «Зачем» и «Я сам не знаю», когда вопрос смешивается с ответом и меняется местами. Он и человек, но он и не человек, в письме Керенскому превращаясь даже в «Статую командора», и он опять возвращается к человеческой ипостаси, чтобы породить новую порцию загадок идентификации.
Фигура Хлебникова уникальна тем, что уникален сам его неповторимый почерк. Многие пытались творить так, как он, прибегали к похожим художественным приемам и терпели неудачу, потому что для Велимира Хлебникова творчество не состояло из художественных приемов в привычном смысле слов. Он сам был главным своим художественным приемом.
Как вспоминал композитор и художник Михаил Матюшин: «Работая целыми днями над изысканиями чисел в Публичной библиотеке, Хлебников забывал пить и есть и возвращался измученный, серый от усталости и голода, в глубокой сосредоточенности. Его с трудом можно было оторвать от вычислений и засадить за стол».
Мы говорим Хлебников и сразу подразумеваем уникальный, ни с чем не сравнимый строй речи. Мы говорим Поэзия и подразумеваем Хлебникова, поскольку трудно найти в русском языке иной универсальный камертон, который бы с полунамека все объяснял и формулировал.
Хлебников – создатель глубоко авторской поэзии, пропитанной «я» до мельчайших нюансов. Для него не нужно придумывать спасительную маску лирического героя, так как Хлебников всегда оставался равен себе и своему «я». Он творил, как жил. Без масок.
Еще раз, еще раз,
Я для вас Звезда.
Это обращается к своим читателям и будущему сам Хлебников. Не его лирический герой обращается, не кто-то вымышленный, а сам поэт. Напрямую.
А. КАНАВЩИКОВ