Охота охоты на слонов

Любые гипертексты с преувеличенным началом чего-либо – подозрительны. Показная сентиментальность так же напрягает, как и показная брутальность. Даже Хемингуэю верить получается через раз, уж слишком велика критическая масса всех этих его суперрыб, слонов и львов.
Но иногда находится автор, чей голос звучит явно, естественно и, словно шаманский заговор, сразу убеждает. Таков Николай Гумилёв.

Много их, сильных, злых и веселых,
Убивавших слонов и людей,
Умиравших от жажды в пустыне,
Замерзавших на кромке вечного льда,
Верных нашей планете,
Сильной, весёлой и злой,
Возят мои книги в седельной сумке,
Читают их в пальмовой роще,
Забывают на тонущем корабле.

Сила Гумилёва, прежде всего, вот в этой интонации. Настоящей, без сюсюканья и интеллигентских условностей. Не зря он лучше многих будетлянских друзей понимал искания Велимира Хлебникова, в выборе между жизнью и творчеством выбиравшего их единство. Не зря Гумилёва дружно любят все романтики-авантюристы, вплоть до последнего титана хлебниковского призыва – Эдуарда Лимонова.
«Гумилёв – это наш Киплинг… Каждый становится тем, кого у него хватает дерзости вообразить. Вот и Гумилёв. Однако вообразить себя героем опасно, ибо всё вокруг героя превращается в трагедию», – говорил Лимонов, невольно равняясь на фигуру своего старшего товарища.
И именно с лекцией «Поэты-милитаристы Лермонтов и Гумилёв» выступал Лимонов, пытаясь обозначить собственный путь в творчестве, и именно гумилёвскую «Принцессу» читал Лимонов, нащупывая тот синтез «юной принцессы» и «рабочего, что работал в мрачной чаще леса», той вечной любви, которая всё объединяет и всё примиряет. Даже эстетский эпатаж превращая в позицию.
Мой отрицательный герой…
Его изящная спина
Сейчас в Нью-Йорке нам видна
На темной улице любой.

Параллель Хлебников – Лимонов так очевидна, поскольку искренность всегда прозрачна и чужда любому пафосу. Не зря ведь о расстреле Николая Гумилёва родилась целая легенда.
Когда его вызвали к шеренге солдат, назвали поэтом, а Николай Степанович заметил и расстрельщикам своим, и истории: «Здесь нет поэта Гумилёва, здесь есть офицер Гумилёв!» Сама легенда эта – уже живое стихотворение. Чеканная, как сталь лермонтовского кинжала и одновременно прозрачная, как воздух над утренней саванной.
Упреки льстивые и гул мольбы хвалебный
Равно для творческой свободы непотребны,
Вам стыдно мастера дурманить беленой,
Как карфагенского слона перед войной.

Периодически появляются публикации, ведущие речь о том, что Гумилёв был «не-виновен», что «дело Таганцева» сфабриковало ЧК. В действительности с фактами спорить трудно даже при большом желании.
Таганцев показал, в частности, 6 августа 1921 года: «Гумилёв утверждает, что с ним связана группа интеллигентов, которой он сможет распоряжаться, и в случае выступлений согласна выйти на улицу, но желал бы иметь в распоряжении для технических надобностей некоторую свободную наличность». Сам Николай Степанович 18 августа сообщил следователю: «…в начале Кронштадтского восстания ко мне пришел Вячеславский с предложением доставлять для него сведения и принять участие в восстании, буде оно переносится в Петроград. От дачи сведений я отказался, а на выступление согласился… Я выразил также согласие на попытку написания контрреволюционных стихов».
Понятно, что Гумилёв впрямую адские машинки в подвале не делал, и советских комиссаров в подворотнях не резал. Понятно, что расстрел для интеллигента – мера весьма чрезмерная. Однако очевидно, что Гумилёв не просто выражал сочувствие заговорщикам, но и сам попросил денег на контрреволюционные цели, сам взял 200 тысяч рублей, которые при определенных обстоятельствах явно были бы направлены не в детский дом и не на свежие овощи старушкам богадельни.
А сколько было в тех показаниях поэта щегольской бравады! Только чекистские подвалы вынудили Николая Степановича признаться в мальчишеском озорстве самого этого утверждения, что он кем-то «может распоряжаться»: «…сказал…, что могу собрать активную группу из моих товарищей, бывших офицеров, что являлось легкомыслием с моей стороны, потому что я встречался с ними лишь случайно, и исполнить мое обещание мне было бы крайне затруднительно».
Поза? Маска? Театральный поэтический жест?
Впрочем, Гумилёв и не мог поступить иначе. Иначе это был бы не он. Был бы очередной эстет, играющийся в «конквистадоров», в «леопардов», в красивые позы и жесты. Гумилёв выбрал пулю большевиков, словно Хлебников – голод и бегство в новгородское Санталово, чтобы уйти от тифа.
Но, вступая, обновленный, в неизвестную страну,
Ничего я не забуду, ничего не прокляну.
И чтоб помнить каждый подвиг, – и возвышенность, и степь, –
Я к серебряному шлему прикую стальную цепь.

Сотворение судьбы – словно сотворение своего главного стихотворения. И нельзя писать про охоту на слона, про то, как винтовка стреляет между глаз «гиганта лесного», не становясь самому хотя бы на время этим слоном, этим объектом слоновьей охоты.
Именно про это вел речь Лимонов, когда максималистски утверждал: «Для меня одно стихотворение «Жираф» стоит больше, чем роман Достоевского». Не потому, что роман Достоевского плох, а потому, что у каждого предмета и явления есть своя мистическая цена и соответствовать ей часто куда тяжелее, чем просто мыслить, еще не понимая, что «кажущаяся странная детская простота» Гумилёва – это не уловка праздного ума, а высшая библейская искренность.
Гумилёв нашел тот единственный интонационный баланс между страстью, порывом индивидуальности и человеческой мудростью вообще. Только он (на правах Хлебникова и Лимонова также) мог заявить читателям. Заявить напрямую, без скучных посредников:
Я не оскорбляю их неврастенией,
Не унижаю душевной теплотой,
Не надоедаю многозначительными намеками
На содержимое выеденного яйца.

И даже частица «не» у Гумилёва звучала созидательно, сильно, с жизнеутверждением и той убежденностью в правоте, что «поэт» становился синонимичным «офицеру». А экваториальные реалии неумолимо становились домашне-будничными. Совсем не экзотическими.
Пьер, дневник у тебя, на груди под рубашкой?
Лучше жизнь потерять нам, чем этот дневник.

И дневник оставался неизменным при всех жизненных потрясениях! И расчехленное ружье уверенно стреляло в сильных руках!
Через год я прочел во французских газетах,
Я прочел и печально поник головой:
«Из большой экспедиции к Верхнему Конго
До сих пор ни один не вернулся назад».

Экспедиция продолжается! Отличие лишь в составах действующих лиц и в декорациях вокруг. А два георгиевских креста на груди мундира лейб-гвардии – за что они? За Краматорск и Пальмиру? Всему свое время. Каждому знанию своя книга. Каждому времени свой Гумилёв.

А. КАНАВЩИКОВ

Поделиться ссылкой: